Егор убрал марш, удивленно огляделся.
К нему подходили, здоровались… Но старались не шуметь.
– Привет, Горе. (Такова была кличка Егора – Горе.)
– Здорово.
– Отпыхтел?
Егор подавал руку, но все не мог понять, что здесь такое. Много было знакомых, а были не просто знакомые – была тут Люсьен (скуластенькая), был, наконец, Губошлеп – их Егор рад был видеть. Но что они?
– А чего вы такие все?
– Ларек берут наши, – пояснил один, здороваясь. – Должны звонить… Ждем.
Очень обрадовалась Егору скуластенькая женщина с гитарой. Она повисла у него не шее. И всего исцеловала. И глаза ее, чуть влажные, прямо сияли от радости неподдельной.
– Горе ты мое!.. Я тебя сегодня во сне видела…
– Ну, ну, – говорил счастливый Егор. – И что я во сне делал?
– Обнимал меня. Крепко-крепко.
– А ты ни с кем меня не спутала?
– Горе!..
– А ну, повернись-ка, сынку! – сказал Губошлеп в кресле. – Экий ты какой стал!
Егор подошел к Губошлепу, они сдержанно обнялись. Губошлеп так и не встал. Весело смотрел на Егора.
– Я вспоминаю один весенний вечер… – заговорил Губошлеп. И все стихли. – В воздухе было немножко сыро, на вокзале – сотни людей. От чемоданов рябит в глазах. Все люди взволнованы – все хотят уехать. И среди этих взволнованных, нервных сидел один… Сидел он на своем деревенском сундуке и думал горькую думу. К нему подошел некий изящный молодой человек и спросил: „Что пригорюнился, добрый молодец?“ – „Да вот… горе у меня! Один на земле остался, не знаю, куда деваться“. Тогда молодой человек…»
В это время зазвонил телефон. Всех опять как током дернуло.
– Да? – вроде как безразлично спросил парень, похожий на бульдога. И долго слушал. И кивал. – Все сидим здесь. Я не отхожу от телефона. Все здесь, Горе пришел… Да. Только что. Ждем. Ждем. – Похожий на бульдога положил трубку и повернулся ко всем.
– Начали.
Все пришли в нервное движение.
– Шампанзе! – велел Губошлеп.
Бутылки с шампанским пошли по рукам.
– Что за ларек? – спросил Егор Губошлепа.
– Кусков на восемь, – сказал тот. – Твое здоровье!
Выпили.
– Люсьен… Что-нибудь – снять напряжение, – попросил Губошлеп. Он был худой, спокойный и чрезвычайно наглый, глаза очень наглые.
– Я буду петь про любовь, – сказала приятная Люсьен. И тряхнула крашеной головой, и смаху положила ладонь на струны. И все стихли.
«Тары-бары-растабары,
Чары-чары…
Очи-ночь.
Кто не весел,
Кто в печали,
Уходите прочь.
Во лугах, под кровом ночи,
Счастье даром раздают
Очи, очи…
Сердце хочет:
Поманите – я пойду!
Тары-бары-растабары…
Всхлип гармони…
Тихий бред.
Разбазарил – тары-бары,
Чары были,
Счастья – нет.
Разбазарил – тары-бары…».
Люсьен почти допела песню, как зазвонил телефон. Вмиг повисла гробовая тишина.
– Да? – изо всех сил спокойно сказал Бульдог в трубку. – Нет, вы ошиблись номером. Ничего, пожалуйста. Бывает-бывает. – Бульдог положил трубку. – В прачечную звонит, сука.
Все опять пришли в движение.
– Шампанзе! – опять велел Губошлеп. – Горе, от кого поклоны принес?
– Потом, – сказал Егор. – Дай я сперва нагляжусь на вас. Вот, вишь, тут молодые люди незнакомые… Ну-ка, я познакомлюсь.
Молодые люди по второму разу с почтением подавали руки. Егор внимательно, с усмешкой заглядывал им в глаза. И кивал головой и говорил: «Так, так…»
– Хочу плясать! – заявила Люсьен. И трахнула фужер об пол.
– Ша, Люсьен, – сказал Губошлеп. – Не заводись.
– Иди ты к дьяволу, – сказала подпившая Люсьен. – Горе, наш коронный номер!
И Егор тоже с силой звякнул свой фужер.
И у него тоже заблестели глаза.
– Ну-ка, молодые люди, дайте круг. Брысь!
– Ша, Горе! – повысил голос Губошлеп. – Выбрали время!
– Да мы же услышим звонок! – заговорили со всех сторон Губошлепу. – Пусть сбацают.
– Чего ты?
– Пусть выйдут!
– Бульдя же сидит на телефоне.
Губошлеп вынул платочек и, хоть запоздало, но важно, как Пугачев, махнул им. Две гитары дернули «барыню».
Пошла Люсьен… Ах, как она плясала! Она умела. Не размашисто, нет, а четко, легко, с большим тактом. Вроде вколачивала каблучками в гроб свою калеку-жизнь, а сама, как птица, била крыльями – чтоб отлететь. Много она вкладывала в пляску. Она даже опрятной вдруг сделалась, сделалась родной и умной…
Егор, когда Люсьен подступала к нему, начинал тоже и работал только ногами. Руки заложены за спину, ничего, вроде особенного, не прыгал козлом – а больно тоже и хорошо. Хорошо у них выходило. Таилось что-то за этой пляской – неизжитое, незабытое.
– Вот какой минуты ждала моя многострадальная душа! – сказал Егор вполне серьезно. Вот, видно, тот выход, какой хотел. Такой ждалась и понималась желанная воля.
– Подожди, Егорушка, я не так успокою твою душу, – откликнулась Люсьен. – Ах, как я ее успокою! И сама успокоюсь.
– Успокой, Люсьен. А то она плачет.
– Успокою. Я прижму ее к сердцу, голубку, скажу ей: «Устала? Милая, милая… добрая… Устала».
– Смотри, не клюнула бы эта голубка, – встрял в этот деланный разговор Губошлеп. – А то клюнет.
– Нет, она не злая! – строго сказал Егор, не глядя на Губошлепа. И жесткость легла тенью на его доброе лицо. Но плясать они не перестали, они плясали. На них хотелось без конца смотреть, и молодые люди смотрели, с какой-то тревогой смотрели, жадно, как будто тут заколачивалась некая отвратительная часть и их жизни тоже – можно потом выйти на белый свет, а там – весна.