Лобастый по привычке едва заметным движением тронул куртку, убедился, что спички в кармане, встал, пошел в курилку. Я – за ним. Посидеть с ним, помолчать.
В палату привели новенького. Здоровенный парень, полный, даже с брюшком, красивый, лет двадцати семи, но с разумом двухлетнего ребенка. Он сразу с порога заулыбался и всем громко сказал:
– Пивет, пивет!
Многие, кто лежал тут уже не первый раз, знали этого парня. Боря. Живет у базара с отцом и матерью, в воскресные дни, когда народу на базаре много, открывает окно и лает на людей, не зло лает – весело. Он вообще добрый.
– Пивет, Боря, пивет! Ты зачем сюда? Чего опять натворил?
Няня, устраивая Боре постель, рассказывает:
– Матерю с отцом разогнал наш Боря.
– Ты што же это, Боря?! Мать с отцом побил?
Боря зажмуривает глаза и энергично трясет головой:
– Босе не бу, не бу, не бу!.. – Больше не будет.
– За што он их?
– Розу не купили! Стал просить матерю – купи ему розу, и все.
– Босе не бу, не бу!
– Ложись теперь и лежи. «Не бу!»
– А мама пидет? – пугается Боря, когда няня уходит.
– Мама пидет, пидет, – успокаивают его больные. – Сам разогнал, а теперь – мама.
В палате стало несколько оживленнее. С дурачками, я заметил, много легче, интереснее, чем с каким-нибудь умницей, у которого из головы не идет, что он – умница. И еще: дурачки, сколько я их видел, всегда почти люди добрые, и их жалко, и неизбежно тянет пофилософствовать. Чтоб не философствовать в конце – это всегда плохо, – скажу теперь, какими примерно мыслями я закончил свои наблюдения за Борей. (Сказать все-таки охота.) Я думал: «Что же жизнь – комедия или трагедия?» Несколько красиво написалось, но мысль по-серьезному уперлась сюда: комедия или тихая, жуткая трагедия, в которой все мы – от Наполеона до Бори – неуклюжие, тупые актеры, особенно Наполеон со скрещенными руками и треуголкой. Зря все-таки воскликнули: «Не жалеть надо человека!..» Это тоже – от неловкой, весьма горделивой позы. Уважать – да. Только ведь уважение – это дело наживное, приходит с культурой. Жалость – это выше нас, мудрее наших библиотек… Мать – самое уважаемое, что ни есть в жизни, самое родное – вся состоит из жалости. Она любит свое дитя, уважает, ревнует, хочет ему добра – много всякого, но неизменно, всю жизнь – жалеет. Тут Природа распорядилась за нас. Отними-ка у нее жалость, оставь ей высшее образование, умение воспитывать, уважение… Оставь ей все, а отними жалость, и жизнь в три недели превратится во всесветный бардак. Отчего народ поднимается весь в гневе, когда на пороге враг? Оттого, что всем жалко всех матерей, детей, родную землю. Жалко! Можете не соглашаться, только и я знаю – и про святой долг, и про честь, и достоинство, и т. п. Но еще – в огромной мере – жалко.
Ну, самая пора вернуться к Боре. Я не специально наблюдал за ним, но думал о нем много. Целыми днями в палате, в коридоре только и слышалось:
– Пиве-ет! А мама?.. Пидет?
– Придет, Боря, придет, куда она денется. Пусть хоть маленько отдохнет от тебя.
Боря смеется, счастливый, что мама придет.
– Атобус, атобус?.. Да?
– На автобусе, да.
Даже когда мы отходим ко сну, Боря все спрашивает:
– Мама пидет?
Он никому не надоедает. Уколы переносит стойко, только сильно жмурится и изумленно говорит:
– Больно!
И потом с восторгом всем говорит, что было больно.
Над ним не смеются, охотно отвечают, что мама «придет, придет» – больше, сложнее Боря спрашивать не умеет.
Один раз я провел, как я теперь понимаю, тоже довольно неуклюжий эксперимент. Боря сидел на скамеечке во дворе… Я подсел рядом, позвал:
– Боря.
Боря повернулся ко мне, а я стал внимательно глядеть ему в глаза. Долго глядел… Я хотел понять: есть ли там хоть искра разума или он угас давно, совсем? Боря тоже глядел на меня. И я не наткнулся – как это бывает с людьми здравыми – ни на какую мысль, которую бы я прочел в его глазах, ни на какой молчаливый вопрос, ни на какое недоумение, на что мы, смотрящие здравым в глаза, немедленно тоже молча отвечаем – недоумением, презрением, вызывающим: «Ну?» В глазах Бори всеобъемлющая, спокойная доброжелательность, какая бывает у мудрых стариков. Мне стало не по себе.
– Мама пидет, – сказал я, и стало совсем стыдно. А встать и уйти сразу – тоже стыдно.
– Мама пидет? Да? – Боря засмеялся, счастливый.
– Пидет мама, пидет. – Я оглянулся – не наблюдает ли кто за мной? Это было бы ужасно. У всех как-то это легко, походя получается. «Мама пидет, Боря! Пидет». И все. И идут по своим делам – курить, умываться, пить лекарство. Я сидел на скамеечке, точно прирос к ней, не отваживался еще раз сказать: «Мама пидет». И уйти тоже не мог – мне казалось, что услышу – самое оскорбительное, самое уничтожающее, что есть в запасе у человека, – смех в спину себе.
– Атобус? Да?
– Да, да – на автобусе приедет, – говорил я и отводил глаза в сторону.
– Пивет! – воскликнул Боря и пожал мне руку. Хоть умри, мне казалось, что он издевается надо мной. Я встал и ушел в палату. И потом незаметно следил за Борей – не смеется ли он, глядя на меня со своей кровати. Надо осторожней с этим народом.
Боря умеет подолгу неподвижно сидеть на скамеечке… Сидит, задумчиво смотрит перед собой. Я в такие минуты гляжу на него со стороны и упорно думаю: неужели он злиться умеет? Устроил же скандалевич дома из-за того, что ему не купили розу. Расплакался, начал стулья кидать, мать подвернулась – мать толканул, отца… Тогда почему же он – недоумок? Это вполне разумное решение вопроса: вымещать на близких досаду, мы все так делаем. Или он не понимает, что сделал? Досаду чувствует, а обиду как следует причинить не умеет…