– Он самый настоящий лоб, лоботряс, жулик…
– Сейчас не о нем речь, мы говорим о вас.
– Хорошо. Что вас интересует?
– Как было дело?
– Я не помню.
– Напомню. Двадцать пятого сентября сего года вы пришли в продовольственный магазин номер двадцать восемь, – стала рассказывать с бумажки женщина, – и сделали замечание продавцу мясного отдела Завалихину Геннадию Николаевичу, что он обвешивает покупателей. Завалихин вышел из-за прилавка и вывел вас на улицу…
Очкарик поежился, качнул головой. Сказал негромко и горько:
– Кошмар.
– Кошмар не в этом. Кошмар дальше: вы пошли, где-то напились и пришли в таком состоянии выяснять отношения с Завалихиным. Вас попытались остановить…
– Хорошо… дальше не нужно: я что-то такое припоминаю. А где у меня часы отняли?
– Это вы должны вспомнить, здесь происшествие в магазине…
– Хорошо… черт с ним, с часами. Что я теперь должен делать?
Три женщины выразительно посмотрели на него. Очкарик занервничал.
– Я не понимаю, – сказал он. – Ну, случилось… что дальше?
– Вы должны объяснить, почему вы устроили дебош в магазине. Почему напились? Часто это у вас?
– Я напился с отчаяния. Когда этот лоб выставил меня из магазина, я решил, что наступило светопреставление, конец.
– Не надо острить, – попросила молодая женщина. – Вы не уголовник, вы научный сотрудник, не забывайте об этом.
– Я не острю, – заволновался очкарик. – И, пожалуй-ста, не напоминайте, кто я такой – это не имеет никакого значения.
– Это имеет значение.
– Это не имеет никакого значения, – уперся очкарик. – Это абсолютно все равно. Я решил, что дальше жить бессмысленно. У вас было когда-нибудь такое чувство?
– Здесь мы спрашиваем, Гришаков, – заметила главная женщина.
– Я и отвечаю: я отчетливо понял, что наступил конец света. Конец… – Гришаков мучительно поискал, как еще обозначить «конец», не нашел. – Конец, понимаете? Дальше я буду притворяться, что живу, чувствую, работаю…
– Он ударил вас?
– Нет, просто выкинул из магазина… И закрыл дверь. Я думал, он будет драться… я приготовился драться, поэтому покорно шел из магазина. Это ужасно… Это катастрофа.
– В чем катастрофа? – спросила пожилая женщина. – Уточните, пожалуйста.
– В том, что меня выкинули из магазина. Даже так: катастрофа в том, что… Не знаю, – вдруг резко сказал Гришаков. – Неужели вы сами не понимаете? В магазине орудует скотина… Черт, не знаю. Противно мне об этом говорить.
Начну с кино, как ни странно. Всякое зрелище, созданное художником ради эстетического наслаждения, есть гармония красок, линий, света, тени, движения. Главное – движения. Мёртвым искусство не бывает. А движение не бывает кособоким, кривым, ибо это уже не движение, а развал на ходу.
Кино. Зрелище несколько грубоватое, потому что тут налицо психоз в массовости восприятия. Совсем не одно и то же, когда в зрительном зале сидят десять человек или пятьсот. Но никого это не страшит. Человек идёт в кино и с удовольствием отдаётся захватывающей силе этого властного искусства, и чувствует себя соучастником какого-то массового «подсматривания», и ему нисколько не мешает сосед, который плачет рядом или смеётся. Они даже как-то роднее становятся оттого, что вместе переживают одно и то же.
Но вот неумолимый закон. Как только в фильме начинает выбиваться какая-нибудь его составная часть, как только обнаруживается, что зрелище утратило движение, скособочилось и затопталось на месте, так кино сразу теряет свою магическую силу и начинает раздражать. Раздражает ложная значительность, отсутствие характеров у героев, их грустная беспомощность перед лицом всех сидящих в зале, ложь, выдуманная психология, сочинённые в кабинетах ситуации – всё, что не жизнь в её стремительном, необратимом движении. Такое ощущение возникает, будто при тебе избивают кого-то слабого, а ты связан ремнями. И горько, и больно, и стыдно.
В произведении искусства всё на месте, всё в меру, и даже всего как будто чуть-чуть мало. Всякий раз, когда я начинаю смотреть «Чапаева», я как будто начинаю бежать (прямо до галлюцинации). И удивительно хорошо от этого упоительного чувства. И всякий раз, когда фильм подходит к концу, я обнаруживаю с грустью, что бежал слишком скоро, радость кончилась, моё движение прекратилось.
Теперь о рассказе. Совсем разные явления – кино и рассказ. А законы, по которым сработаны хорошие фильмы и рассказ, одни.
Мне нравится в хорошем рассказе деловитость, собранность. Ведь что такое, по-моему, рассказ? Шёл человек по улице, увидел знакомого и рассказал, например, о том, как только что за углом брякнулась на мостовой старушка, а какой-то ломовой верзила захохотал. А потом тут же устыдился своего дурацкого смеха, подошёл, поднял старушку.
Да ещё оглянулся по улице – не видел ли кто, как он смеялся. Вот и всё. «Иду сейчас по улице, – начинает рассказывать человек, – вижу, идёт старушка. Поскользнулась – бряк! А какой-то верзила кэ-эк захохочет…» Так, наверно, он будет рассказывать. А если бы он начал так: «Я проснулся сегодня в каком-то подавленном состоянии. Ночью кошмары какие-то снились – звери какие-то…» – «Выпил вчера?» – поинтересуется знакомый рассказчика. Что он должен ответить? «Я ему про старушку, а он мне – про „выпил“! При чём тут я? Старушка за углом упала». Так, что ли? Или как? Хуже всего, когда возникает такой вот вопрос: ты о чём? Почему-то, когда иной писатель-рассказчик садится писать про «старушку», он – как пить дать! – расскажет, кем она была до семнадцатого года. А читателю и так ясно – девушкой или молодой женщиной. Или он на двух страницах будет рассказывать, какое в тот день, когда упала старушка, было утро хорошее. А если б он сказал: «Утро было хорошее, тёплое. Стояла осень», читатель, наверно, вспомнил бы в своей жизни такое утро – тёплое, осеннее. Ведь нельзя, наверно, писать, если не иметь в виду, что читатель сам «досочинит» многое.