А ночью было тихо-тихо. Светила в окна луна.
Егору постелили в одной комнате со стариками, за цветастой занавеской, которую насквозь всю прошивал лунный свет.
Люба спала в горнице. Дверь в горницу была открыта. И там тоже было тихо.
Егору не спалось. Эта тишина бесила.
Он приподнял голову, прислушался… Тихо. Только старик похрапывает да тикают ходики.
Егор ужом выскользнул из-под одеяла и, ослепительно белый, в кальсонах и длинной рубахе, неслышно прокрался в горницу. Ничто не стукнуло, не скрипнуло… Только хрустнула какая-то косточка в ноге Егора, в лапе где-то.
Он дошел уже до двери горницы… И ступил уже шаг-другой по горнице, когда в тишине прозвучал отчетливый, никакой не заспанный голос Любы:
– Ну-ка, марш на место!
Егор остановился. Малость помолчал…
– А в чем дело-то? – спросил он обиженно, шепотом.
– Ни в чем. Иди спать.
– Мне не спится.
– Ну, так лежи… думай о будущем.
– Но я хотел поговорить! – стал злиться Егор. – Хотел задать пару вопросов…
– Завтра поговорим. Какие вопросы ночью?
– Один вопрос, – вконец обозлился Егор. – Больше не задам…
– Любка, возьми чего-нибудь в руки… Возьми сквородник, – сказал вдруг голос старухи сзади, тоже никакой не заспанный.
– У меня пестик под подушкой, – сказала Люба.
Егор пошел на место.
– Поше-ол… На цыпочках. Котяра, – сказала еще старуха. – Думает, его не слышут. Я все слышу. И вижу.
– Фраер!.. – злился шепотом Егор за цветастой занавеской. – Отдохнуть душой, телом. Фраер со справкой!
Он полежал тихо… Перевернулся на другой бок.
– Луна еще, сука!.. Как сдурела. – Он опять перевернулся. – Круговую оборону заняли, понял! Кого охранять, спрашивается?
– Не ворчи, не ворчи там, – миролюбиво уже сказала старуха. – Разворчался.
И вдруг Егор громко, отчетливо, остервенело процитировал: «Ее нижняя юбка была в широкую красную и синюю полоску и казалась сделанной из театрального занавеса. Я бы много дал, чтобы занять первое место, но спектакль не состоялся». (Пауза.) – И потом в белую тишину из-за занавески полетело еще, последнее, ученое: – Лихтенберг!
И пялилась в окошки луна.
Старик перестал храпеть и спросил встревожено:
– Кто? Чего вы?
– Да вон… ругается лежит, – сказала старуха недовольно. – Первое место не занял, вишь.
– Это не я ругаюсь, – пояснил Егор, – а Лихтенберг.
– Я вот поругаюсь, – проворчал старик. – Чего ты там?
– Это не я! – раздраженно воскликнул Егор. – Так сказал Лихтенберг! И он вовсе не ругается, а острит.
– Тоже, наверно, бухгалтер? – спросил старик не без издевки.
– Француз, – откликнулся Егор.
– А?
– Француз!
– Спите! – сердито сказала старуха. – Разговорились.
И стало тихо. Только тикали ходики.
И пялилась в окошки луна.
Наутро, когда отзавтракали и Люба с Егором остались одни за столом, Егор сказал:
– Так, Любовь… Еду в город заниматься эки… ров… экипировкой. Оденусь.
Люба спокойно, чуть усмешливо, но с едва уловимой грустью смотрела на него. Молчала, как будто понимала нечто большее, чем то, что ей сказал Егор.
– Ехай, – сказала она тихо.
– А чего ты так смотришь? – Егор и сам засмотрелся на нее, на утреннюю, хорошую. И почувствовал тревогу от возможной разлуки с ней. И ему тоже стало грустно, но он грустить не умел – он нервничал.
– Как?
– Не веришь мне?
Люба долго опять молчала.
– Делай как тебе душа велит, Егор. Что ты спрашиваешь – верю, не верю?.. Верю я или не верю – тебя же это не остановит.
Егор нагнул свою стриженую голову.
– Я бы хотел не врать, Люба, – заговорил он решительно. – Мне всю жизнь противно врать… Я вру, конечно, но от этого… только тяжелей жить. Я вру и презираю себя. И охота уж добить свою жизнь совсем, вдребезги. Только бы веселей и желательно с водкой. Поэтому счас не буду врать: я не знаю. Может, вернусь. Может, нет.
– Спасибо за правду, Егор.
– Ты хорошая, – вырвалось у Егора. И он засуетился, хуже того, занервничал. – Повело!.. Сколько же я раз говорил это слово! Я же его замусолил. Ничего же слова не стоят! Что за люди!.. Дай, я сделаю так. – Егор положил свою руку на руку Любы. – Останусь один и спрошу свою душу. Домой мне надо, Люба.
– Делай как нужно. Я тебе ничего не говорю. Уйдешь – мне будет жалко. Жалко-жалко! Я, наверно, заплачу… – У Любы и теперь на глазах выступили слезы. – Но худого слова не скажу…
Егору вовсе стало невмоготу: он не переносил слез.
– Так… Все, Любовь. Больше не могу – тяжело. Прошу пардона.
И вот шагает он раздольным молодым полем… Поле непаханое, и на нем только-только проклюнулась первая остренькая травка. Егор шагает шибко. Решительно. Упрямо. Так он и по жизни своей шагал, как по этому полю, – решительно и упрямо. Падал, поднимался и опять шел. Падал и шел, падал, поднимался и шел, как будто в этом одном все исступление – чтобы идти и идти, не останавливаясь, не оглядываясь, как будто так можно уйти от себя самого.
И вдруг за ним – невесть откуда, один за одним – стали появляться люди. Появляются и идут за ним, едва поспевают. Это все – его дружки, подружки, потертые, помятые, с неким бессовестным откровением в глазах. Все молчат. Молчит и Егор – шепчет. Шагает и шагает. А за ним толпа все прибывает… И долго шли так. Потом Егор вдруг резко остановился и не оглядываясь с силой отмахнулся от всех и сказал зло, сквозь зубы:
– Ну, будет уж! Будет!
Оглянулся… Ему навстречу шагает один только Губошлеп. Идет и улыбается. И держит руку в кармане. Егор стиснул крепче зубы и тоже сунул руки в карманы… И Губошлеп пропал.